Даже и тут любопытно отметить внезапную перемену в отношении мистера Мэннеринга к жизни. Он словно бы замкнулся в себе и реагировал лишь на воздействие непосредственных внешних раздражителей.
Племянник в пьяном озлоблении пнул ногой и прорвал каминный экран, швырнул на ковер тлеющий окурок, чиркал спичками о полированный стол. Дядя наблюдал все это спокойно: его чувство собственности и личного достоинства притупилось и заглохло, и он не испытывал ни гнева, ни обиды. Быть может, он внезапным скачком, характерным для подобной эволюции, значительно приблизился к своей цели, к растительному существованию? Забота об оскорбленной стыдливости кузины Джейн, одолевавшая его лишь несколько часов назад, была, по-видимому, последним проблеском угасающего альтруизма: теперь он утратил это чисто человеческое свойство. Однако на данном этапе метаморфоза была не вполне благодетельна. Вместе с отдаленными, общечеловеческими попечениями вне сферы его самосознания остались не только гордость и альтруизм, причины большинства его скорбей, но также стойкость и выдержка, которые, в оправе греческих цитат, служили ему защитой от невзгод и напастей. Более того, в этом суженном кругу бытия душа его не умалилась, а уплотнилась; и противовесом невозмутимого, орхидейного безразличия при виде надругательства над мебелью был цепенящий, орхидейный и безысходный ужас при мысли о подобном же надругательстве над ним.
А в кабинете племянник все курил и сквернословил. На камине стоял конверт, надписанный рукой мистера Мэннеринга. В нем было письмо кузине Джейн, которое он отправил из города, письмо, обличавшее постыдное поведение племянника. Конверт попался на глаза молодому человеку, и тот, движимый праздным любопытством, ничтоже сумняшеся вскрыл его и вынул письмо. По мере чтения лицо его чернело и чернело.
— Что? — прорычал он. — … хам и побирушка… никчемный подонок… пронырливый гаденыш… ну-ка, ну-ка… отсечь его напрочь… Что-о? — рявкнул он, безобразно выругавшись. — Да неужели так-таки напрочь? Не ты один умеешь отсекать, старый хрен!
Он схватил со стола большие ножницы и ворвался в смотровую.
Говорят, что рыба-солнечник вскрикивает, попавшись в руки человеку; из насекомых одна лишь гусеница бабочки "мертвая голова" способна слабо взвизгнуть от ужаса; в растительном же мире только мандрагора издает предсмертный вопль — до сих пор было так.
В дом, некогда прозванный Инженерским, теперь пустует. Срочно переброшенный из "Батон-Ружа" инженер отказался от дома, не выдержав там и месяца, и на свои кровные деньги сколотил себе двухкомнатную хибару на самой что ни на есть дальней границе земель концерна.
Крыша Инженерского провалилась, в окнах по большей части выбиты стекла. Как ни странно, ни одна птица не вьет гнезда под свесом крыши и не пользуется укромными комнатами. Нормальный пустующий дом становится отличным прибежищем для крыс, а также для мышей — простых и летучих, но здесь тишину не нарушали ни писк, ни взвизг, ни шорох. Лишь твари, совершенно чужеродные человеку, твари, наиболее отдаленные даже от таких, которые приходятся человеку седьмой водой на киселе, — лишь термиты, тарантулы да скорпионы равнодушно устраивали здесь себе жилище!
За какие-то считанные годы сад Эдны Сполдинг исчез с лица земли, словно его и не бывало. Веранда, где они с Джеком сиживали по вечерам, оба такие счастливые, — форменным образом гниет под бременем наметенных туда песка и веток. Молоденькое деревце, разрастаясь, высадило уже доски, обрамлявшие окно гостиной, и теперь они торчат как негнущиеся пальцы перепуганного человека. В углу все еще красуется прочно сработанная жердочка для попугая: уж к ее-то дереву не прикасались ни термиты, ни черви-древоточцы.
Попугая привезли с собой Сполдинги, как только сами приехали. Он был чем-то вроде сверхпланового свадебного подарка, и вручала его мать Эдны буквально в последнюю минуту. Пускай, мол, Эдна возьмет с собой, в этакую глушь, память об отчем доме.
Попугай был уже немолод, звали его Том; как все попугаи, он посиживал себе на жердочке, посвистывал, похохатывал да выдавал порой кое-что из небогатого набора реплик, которые, впрочем, нет-нет да оказывались вполне кстати. Оба — и Эдна и Джек — очень его любили, и еще они беззаветно любили друг друга. Им нравился дом, нравилась округа, нравились товарищи Джека по работе, и все в жизни казалось восхитительным.
Однажды ночью, только супруги заснули, как их разбудил мощный клекот и трепыхание крыльев на веранде.
— Ах, Джек! — вскричала Эдна. — Вставай! Скорей! Беги! Какая-то кошка из рабочего поселка терзает бедного Тома!
Джек выпрыгнул из кровати, но запутался ногой в простыне и грохнулся локтем об пол. Прошла не одна драгоценная секунда, прежде чем, высвободившись и потирая локоть, Джек был снова на ногах. Он метнулся через всю гостиную на веранду.
Все это время, показавшееся ему чуть ли не вечностью, громовой клекот и трепыханье крыльев нарастали, но стоило только Джеку распахнуть дверь на веранду, — и все шумы прекратились так же внезапно, как начались. Веранда так и купалась в ярчайшем лунном свете, на дальнем ее конце отчетливо виделась жердочка, а на полу под жердочкой, полузасыпанный ворохом собственных перьев, задыхался бедный старый Том: — О! О! О!
Хорошо хоть, жив. Джек огляделся по сторонам в поисках обидчика и тотчас же заметил, что длинные, тяжелые плети декоративного винограда возмущенно раскачиваются, хотя в ту ночь не было даже дуновения ветерка. Джек подошел к перилам и выглянул в темноту, но не увидел никаких признаков кошки. Он, конечно, и не рассчитывал увидеть. Гораздо больше его заинтересовало, что раскачивание веток распространялось на несколько футов, а для бродячего кота — это слишком серьезное нарушение порядка. В конце концов Джек посмотрел вверх, и ему показалось, что он разглядел улетающую прочь птицу — большую птицу, огромную птицу. Джеку удалось увидеть ее лишь мельком, когда громадину на миг высветило лунное сияние.